Лариса Даутовна Ягункова – журналист, киновед, кинокритик, сценарист, экс-обозреватель газеты «Правда», член Союза журналистов Москвы, член Союза кинематографистов РФ, Заслуженный работник культуры РФ.
Из-под пера Ларисы вышла масса литературных и журналистских материалов, но её собственная биография всё время оставалась в тени. Она писала о жизни актрисы Веры Марецкой, кинорежиссёра Сергея Герасимова и его супруги актрисы Тамары Макаровой, об актёре Олеге Жакове и о писателе, режиссёре Василии Шукшине, изданные уже в новейшие времена издательством «Алгоритм» (2003 и 2009 гг.). В 1986 году Лариса Даутовна вернулась на телевидение в объединение «Экран» со сценарием «Земля моего детства» (режиссер Анатолий Ниточкин, 1987 год). Однако жизнь самой Ларисы Ягунковой не менее интересна, чем героев её биографий.
Лариса Ягункова – дитя войны, она родилась в Москве в сентябре 1938 года. Её родители окончили Академию коммунистического воспитания имени Н.К. Крупской в Ленинграде и переехали в Москву. Отец, Хаджи-Даут Османович Коркмазов, уроженец аула Учкулан (Северный Кавказ) поступил в аспирантуру МГУ, а мама, Валентина Павловна Ягункова, уроженка города Моршанска, поступила на работу в Министерство просвещения РСФСР.
Начало войны Лариса Ягункова встретила на родине своего отца в ауле Учкулан, куда её отправили отдыхать вместе с бабушкой Людмилой Александровной Успенской. Родители должны были присоединиться к отдыху позже. Папа оканчивал второй курс аспирантуры, мама ждала отпуск.
Началась мобилизация, отец Ларисы ушёл служить в Московское ополчение и был распределён в 8-ю Московско-Краснопресненскую дивизию. Прошёл всю войну, считался пропавшим без вести, но благополучно вернулся в строй и закончил войну на 3-м Украинском фронте в мае 1945 года.
После окончания школы Лариса хотела поступить во ВГИК. Её мечтой было кино, любовь к которому началась с фильма «Сельская учительница» (1947 г., режиссёр Марк Донской), главную героиню в котором сыграла Вера Марецкая. Было что-то личное в этом отношении. Мама тоже была сельской учительницей с 1929 по 1932 год в глухой деревне. В институт кинематографистов на сценарный факультет Лариса поступила только с третьего раза, в 1958 году. А до этого работала корреспондентом в газете «За отличный подшипник» Первого подшипникового завода. На третьем курсе ВГИКа Лариса стала писать в газету «Московский комсомолец», а потом на 4-м курсе попросилась на практику в газету «Известия». Это было время Алексея Ивановича Аджубея. После окончания практики Лариса смогла устроиться в «Советский экран», где стала «разъездным» корреспондентом. С этого началась её «кочевая» жизнь по всему Советскому Союзу. Лариса Даутовна беседовала с актерами и режиссёрами, писала о съемках кинофильмов, выезжала вместе со съемочными группами на «натуру».
Потом была работа на телевидении, на четвёртом образовательном канале и параллельно сотрудничество с журналом «Искусство кино». В 1969 году Лариса Ягункова начала писать книгу об актёре Олеге Жакове для издательства «Искусство», которая увидела свет в 1973 году. Именно тогда и произошло знакомство с режиссёром Сергеем Герасимовым, которое затем, во время работы над книгой о Тамаре Макаровой, переросло в творческую дружбу. Биография Тамары Макаровой вышла в 1978 году. Потом были написаны книги о жизни Веры Марецкой и Василия Шукшина, а в 1986 году режиссёр Анатолий Ниточкин снял фильм «Земля моего детства» по сценарию Ларисы Ягунковой.
Долгие годы с 1983 по 1994, Лариса Даутовна работала старшим редактором киноредакции издательства «Искусство». После закрытия киноредакции, в 1995 году Лариса Даутовна становится обозревателем газеты «Правда», где она проработала почти 30 лет, до недавнего времени.
И сегодня Лариса Ягункова выступает на творческих встречах, даёт интервью о тех людях, с которыми её сводила судьба. Но почти ничего не рассказывает о своей жизни. Однако свои воспоминания о двух годах и двух месяцах, прожитых на Северном Кавказе во время войны и фашисткой оккупации с 1942-1943 гг., записала собственноручно. Их мы и предлагаем вашему вниманию.
Татьяна Шибаева,
4 курс Институт журналистики, коммуникаций и медиаобразования МПГУ,
Наталья Кодола, доцент кафедры журналистики и медиакоммуникаций им. В.А. Славиной
***
Моя сознательная жизнь началась «на войне». Это случилось в августе 1942 года, когда на Северный Кавказ пришли немецкие захватчики. К тому времени мы с моей русской бабушкой Людмилой Александровной уже прижились в доме моей незабвенной тетушки Казмахан, старшей сестры моего отца. Приехали в горный аул Учкулан в мае 1941 года на лето, ждали моих родителей в отпуск. Но началась война. Папа ушёл в Московское ополчение, мама уехала в эвакуацию с Министерством просвещения, успев написать нам: «Оставайтесь в Учкулане. Всех детей сейчас вывозят из Москвы». Кто бы мог подумать, что фашисты дойдут до Кавказа? Почта ещё ходила, мы получили посылку с зимними вещами. Я получила белую заячью шубку «на вырост» и новую куклу Нину. Значит и магазины ещё работали?
Но никаких вопросов я ещё не задавала, я только начинала осознавать мир и своё место в этом мире. А ещё начинала говорить сразу на двух языках – русском и карачаевском. Родной язык мне от рождения не дала забыть бабушка. Весь год до прихода немцев мы говорили с ней только по-русски. Иначе и быть не могло: другого языка она не знала. А в нашем доме кроме меня говорили по-русски только моя старшая сестренка, 17-летняя Соня. Она служила «толмачом» и через год бабушка могла уже объясниться с карачаевцами на бытовом уровне.
Жили мы с семейством тётушки. Там у меня появились четыре сестренки – все старше меня, уже школьницы. Школа работала до самого прихода захватчиков. Мне даже удалось там побывать. Помню свой священный трепет перед большим глобусом.
Каждый выход со двора был, конечно, событием, особенно – выход «в горы». Горы начинались сразу – едва поднимешься по крутой тропинке. Прямо со двора открывался вид на огромную гору, густо поросшую лесом. Но туда надо было ещё дойти по крутизне. Я карабкалась не хуже взрослых, не замечая всей этой красоты. А ведь стоило поднять глаза – и открывался потрясающий вид на Эльбрус – по прямой до него было всего 15 километров. Но эти 15 километров шли по сильно пересечённой местности.
Первый военный год сильно изменил нашу жизнь. Ушли на фронт все мужчины. Женщины перестали собираться вместе на посиделки, петь и играть на гармошках. Исчез со всех дворов крупный и мелкий скот – весной его отогнали в горные пастбища и не вернули. Даже куры куда-то попрятались. И я безуспешно разыскивала в лопухах под забором тёплые яйца. Говорили, что бои уже близки, на подступах к Минеральным водам. Потом пал Пятигорск.
Бабушка сняла с меня летнее платьице, из которого я, правда, уже выросла и переодела в какой-то балахон до пяток. Сама тоже переоделась в старую кофту, повязалась платком по-старушечьи, так, что голова стала похожа на кочан капусты. Из аула уходили последние ребята, в сущности ещё подростки.
– Прощай, сестра! – крикнул один из них Соне, перепрыгнув через забор. – Завтра здесь будут немцы.
Соня тоже была в старушечьем платке и длинной юбке.
И они пришли. Не помню, как это случилось – бабушка меня во двор не пускала. Но пришёл немец и велел всем выходить. Мы вышли на галерею, опоясавшую дом. Мирно светило августовское солнце. Взрослые стояли столбом, а детвора сразу же разбежалась по всей галерее. Были здесь и соседские ребята и сыновья другой моей тётушки Маряьм – немного постарше меня и большие задиры. Тут был и мой дружок Аубекир – годом младше меня и уже ходивший с настоящим ножом. Всех согнали на наш двор. Взрослые нам грозили и делали «страшные» глаза, но мы ничего не боялись и затевали игры.
Откуда ни возьмись, появился молодой стройный офицер с переводчиком. Переводчик предложил всем перейти на задний двор и прослушать распоряжения. Мы тоже побежали туда по галерее. А на заднем дворе прямо на траве сидели немецкие солдаты. Оказавшись лицом к лицу с ними, мы притихли и попятились. Они на нас даже не глядели.
Офицер взошел на крыльцо и начал говорить по-немецки. Потом передал бумагу переводчику и тот повторил тоже самое по-русски и по-карачаевски. Стояла полная тишина, как на похоронах. Даже мы притихли.
Это был тот самый роковой приказ Вермахта, исходивший от разработчиков плана «Шемале», по которому готовилось порабощение горцев Северного Кавказа. Немецкие фашисты объявлялись освободителями кавказских народов от большевистского ига. Категорически запрещалось оккупантам притеснять местное население. Местному населению предлагалось соблюдать немецкий порядок.
Всё это я узнала гораздо позже. А в тот августовский день я почувствовала лишь настороженное и угнетённое состояние взрослых. Только такая мелюзга как я с моим другом Аубекиром оставались беспечными.
Приказ огласили, солдат увели строем, а вместо них весь задний двор заполнили стадом баранов. Неизвестно откуда их пригнали – они были измождены долгой пешей дорогой.
– Резать будут! – сказал Аубекир. – Боишься?
– Нет, – ответила я.–Я крови не люблю. Ни внутри ни снаружи.
Я говорила теперь только по-карачаевски. А по-русски – шепотом в постели с бабушкой. Только шепотом, потому что за стенкой жил у нас теперь немецкий офицер. Я слышала, как он иногда насвистывал там свои бодрые марши. Иногда он выходил на галерею покурить и, обойдя дом, оказывался на нашей стороне. Я играла в какие-то свои бирюльки и не обращала на него внимания. А он разглядывал меня с высоты своего роста. Он, кажется, понимал, что я не такая как другие девочки в длинных юбках и вязаных шапках. Он что-то подозревал, но молчал и даже улыбался. Переводчик, который жил в другом доме, тоже мной интересовался: «Как тебя зовут?» – спрашивал он и по-карачаевски, и по-русски. Вот бы он обалдел, если бы узнал, что меня зовут Лаура – папа так меня назвал в честь дочери Карла Маркса. Но я молчала и молчала. Потом появилась нарядная женщина, от которой за версту пахло духами. В ауле её сторонились и называли немецкой овчаркой. Она просто не давала мне проходу: «Девочка, девочка, скажи, что ты еврейка… Ну скажи! Ведь ты еврейка?»
Я молчала как партизанка.
– Девочка, ну скажи кто ты? Откуда?
Наконец она мне надоела, и я сказала ей сквозь зубы:
– Как тебе не стыдно, взрослой женщине, приставать к маленькой девочке?
Переводчик, крутившийся рядом, захохотал и куда-то увёл ее. Больше она не появлялась.
Потом я уже узнала, что, придя в Учкулан, немцы первым делом расстреляли на кладбище четырёх евреев – местных жителей, не успевших уйти. Что бы было с нами, если бы оккупанты узнали, что мы русские? Убили бы на месте. Может и не убили, но точно отправили в Пятигорск. А мы были потом в освобожденном Пятигорске и видели там огромную яму, из которой уже выбрали тела расстрелянных – оставались только полузатоптанные вещи убитых: сумочки, ботинки, платки. И зеленая детская курточка лежала, раскинув рукава…
Нас никто не выдал. Мы прожили в оккупации 9 месяцев: с августа 1942-го по март 1943-го года.

Зима оказалась тяжелая. Было не то что голодно – у запасливых карачаевцев всегда имелось что-то в схроне. Но оккупанты стояли над душой. Они не грабили; они приходили и говорили: дайте яйца, мяса, кукурузы, масла. И брали столько сколько хотели.
Белую заячью шубку с меня снял немецкий солдат. Никакого вреда при этом он мне не причинил. Просто осторожно вытряхнул меня из неё. Бабушка пожаловалась тёте, та пошла к нашему постояльцу, а он кликнул своего денщика – искренне возмущенный. Он даже обронил какое-то крепкое немецкое словцо. Это был не просто офицер Вермахта, это был альпийский стрелок из дивизии «Эдельвейс». Он не воевал с женщинами и детьми, а на охоту выезжал только за зайцами. Может быть, он был даже аристократом? Через полчаса денщик вернулся, неся на плече мою шубку.
Написав всё это, я призадумалась. Могу ли я считать себя «дитём войны»? Я не знала военного лихолетья. Не голодала, не бежала из разорённого дома. Не мыкалась по фронтовым дорогам. Не стояла под наведённым дулом. Я была сыта и здорова. Не знала сиротства. У меня родители остались живы, вот что главное. Какое же я «дитя войны»?
Хотя я провела 9 месяцев на передовой, прямо на линии фронта. С начала 1943 года нас начали страшно бомбить. Бомбёжек мы раньше не знали – угол наш в предгорье Эльбруса был глухой, тупиковый. Перевал Махар, ведущий в Сванетию, был и летом едва проходим – за ним была и вовсе непроходимая Гвандра. А зимой и думать нечего туда соваться – на низовье непроходимые снега. Там и обороны никакой не было. Немцы это прекрасно знали – они все эти горы облазили ещё до войны, под видом альпинистов. Дальше нашего Учкулана они и не собирались идти. К Эльбрусу подбирались со стороны Балкарии. А у нас стоял один гарнизон,состоявший большей частью из немолодых солдат – ветеранов «Эдельвейса». Жизнь у них была тихая – пока не начались ежедневные бомбежки.
Бомбили нас союзники, хотя второй фронт ещё не был открыт. Они летели с британских аэродромов в Иране, накрывали весь Северный Кавказ, садились на Советских военных аэродромах для дозаправки, а на обратном пути снова бомбили. Мы называли их «американцами». Доставалось, конечно, и мирному населению.
Сначала бомбили только днём, потом стали прилетать по ночам. Было, как бы негласное расписание, по которому они прилетали в одно и то же время – в 8 часов утра, чтобы отбомбиться, улететь и вернуться в 12 часов дня. В это время иногда не бомбили, а расстреливали немцев на бреющем полёте и снова улетали в Иран – теперь можно было выйти, перекусить, побегать. Иногда они возвращались раньше. Рассказывали про одну девочку, которая побежала загонять козу, не обратив внимания на гул самолета. Бомба упала рядом, девочке оторвало ноги. Она погибла.
Однажды попались и мы. Самолёт уже гудел где-то за ближней горой, когда моя любимая сестра Сапрахан побежала в летнюю кухню за водой… Я кинулась за ней… Опасность казалась ещё далеко, а мы уже с ночи сидели в подвале – хотелось поразмяться. Бабушка всегда была настороже, но ведь она плохо слышала. Бабушка поспешила за нами, но где ей было нас догнать и вернуть.
Все втроём мы выбежали во двор, тут «американец» дал первую очередь. Мы были темных платьях – мог сверху принять за немцев, Двор был на скате холма, посредине – дощатая летняя кухня, мы кинулись туда. У Сапрахан дрожали руки – она никак не могла справиться с замком. Пока она отпирала – мы жались от страха. «Американец» сделал круг и снова дал очередь. Крыша была односкатная, пули скатывались с неё и уходили в землю – я это хорошо видела. Бабушка завладела ключом, отомкнула замок и втолкнула нас под крышу. Снова забарабанил наверху крупный дождь, и вдруг один косой солнечный луч ударил сквозь крышу, потом другой. Больше я уже ничего не видела: бабушка, как наседка, растопырила полы пальто, загнала нас в угол и навалилась на нас всем телом. Дождь ещё пробарабанил, и стало тихо. Бабушка последней учуяла тишину. «Американец» уже улетел, мы смеялись и барахтались в углу, а она все прикрывала нас:
– Убьют! Убьююют!
Пылинки плясали в солнечном луче. Я твёрдо верила, что меня никогда не убьют. Просто не могут убить.
Так и говорила бабушке, когда началось наступление наших войск, «американцы» перестали придерживаться своего негласного расписания – стали прилетать днем и ночью. А то вдруг выдавался тихий денек: солнце, ослепительно белые островки снега на черной чёрной земле, зеленые розетки первых листьев, и неожиданно, часу в четвёртом, гром среди ясного неба. Если мы в это время играли на взгорьях, нам и бежать было некуда. Самолеты появлялись внезапно из-за горы и сразу же оказывались нал нашими головами. Мы заваливались наземь под барбарисовые кусты и затыкали пальцами уши. Потом бомбы падали ниже – бомбили дороги, бомбили переправу через Кубань. На Кавказе каждый клочок возделываемой земли, отвоёванной у гор, люди огораживают камнями.Каменные ограды целыми бастионами тянутся, иной раз, на добрую версту по взгорьям. Эти ограды, как видно, внушали летчикам подозрения – они методически их разрушали.
Камни, разметанные взрывом, случалось, докатывались до нас, к счастью никого не раня. Теперь, пока «американцы» не повернули и не пошли по кругу, надо было успеть добежать до дома, до погреба. Мчались со всех ног, я, конечно, последней. Если бывали с нами старшие сёстры, они подхватывали меня на закорки – была слишком мала. Но чаще оказывалось, что кругом одни малыши. Они меня бросали,и я ковыляла за ними одна, как вдруг навстречу мне скачками, резво, точно девчонка, выбегала моя бабушка, быстро присаживалась, сажала меня на спину – так все карачаевки носили своих детей – и опрометью кидалась назад. Она была шустрая, моя бабушка. Шустрая, ловкая и сильная. По ночам, завернув меня в тяжелое ватное одеяло, она взваливала меня на спину и волокла в убежище и там, пока не проснусь, держала на коленях, чтобы спросонья я не испугалась темноты.
Однажды рано утром она все-таки разбудила меня, потащила сонную к распахнутому окну. Рассвело и горы были белые – отчетливые и неприступные.
– Смотри, – сказала бабушка, чуть не плача, – Наши идут. Наши…Вон они чёрненькие на снегу, как муравьи …Чёрненькие такие… Много!
Она повторяла одно и то же, и всё глядя в окно, а я ничего не видела: у меня глаза слипались.
Потом мы три дня жили в подвале – дневали и ночевали, даже по нужде не выходили. Помню, нас, детей, мал мала меньше. Уложили всех подряд на широкие деревянные нары и бабушка прикорнула с нами. Старшим не хотелось спать – они возились, перешептывались; наверху глухо. перестукивало, будто картошку кто пересыпал.
– Вырастем, будем всё это вспоминать и смеяться, – сказала моя сестренка Фатимка. Я довела до бабушки эти речи.
–А человек всегда над прошлым посмеяться горазд,– сказала бабушка с упрёком.
Утром нас выпустили на двор. Солнце лупило вовсю. Снег ещё держался на горах, но на солнцепёке уже сияла молодая трава. Мы побежали домой. Ни одного немца не встретилось. В комнате, где жил немецкий офицер, дверь была настежь открыта. Немцы ушли! На дворе мальчишки потрошили брошенные немецкие противогазы. Я тут же подсела к ним и мгновенно вся перепачкалась углем. Бабушка взяла меня за руку и повела в дом переодеваться. Вместо длинного, на вырост сшитого теткой платья она надела на меня короткую матроску, из которой я порядком выросла за зиму. И только тут я заметила, что нет на ней больше карачаевского платка, накрученного, как кочан капусты, чёрные, с небольшой проседью, бабушкины волосы были непокрыты, гладко зачесаны назад и собраны в пучок. Платков моя бабушка не признавала до самой смерти. В холодные дни надевала она маленький синий беретик.
А дни становились всё длиннее и ярче. Мы убегали на выгоны, паслись там, объедая молодые барбарисовые листочки. Однажды туда прибежала бабушка – она помахала мне рукой: сюда, мол, иди сюда. Я подбежала, и она сунула мне в руку что-то мягкое и в то же время словно бы царапнувшее ладонь.
– Это что?
– Хлебушек чёрный… Ты попробуй.
Я разжала кулак – запахло остро и незнакомо, и вдруг слюна набежала. Куснула раз, другой, не понимая,нравится или не нравится, куснула третий. Никакого вкуса я в нем не нашла – чурек был куда лучше. А всё-таки стояла и кусала, и глотала набегающую слюну.
– Наши пришли, – засмеялась бабушка.– Наши!
И в тот же день весь дом преобразился: вместо рваных одеял зацвели на стенах ковры, вместо старых половиков – разноцветные кошмы. До самого вечера и в доме, и во дворе, и на кухне что-то жарилось, варилось, пеклось. B нашей комнате стоял посередине стол, а на столе непрерывно – огромный пирог. Дверь не закрывалась: солдаты, офицеры шли, как на поклон, – бабушка стала самой популярной личностью в ауле: мало сказать русская, да ещё и москвичка! B синем платье с цветочками, с белым кружевным воротничком, заколотым у горла брошкой, будто пританцовывая, ходила она вокруг стола – кому ещё подложит кусочек, кому переменит тарелку.
– Садитесь с нами, мамаша,– уговаривали гости.
– В Москве покупала, с гордостью отвечала она, не расслышав.
И рядом у Казмахан шел пир горой: свежие хычины наперегонки летели в казаны, подпрыгивали, переворачивались, покрывались румяной корочкой, а в самом большом казане неистово отплясывали кукурузные зерна до тех пор, пока в огне этой сумасшедшей пляски не выворачивались наизнанку и не превращались в диковинные белые цветы и звериные мордочки.
Мы, мелюзга, сидели на коленях у солдат и грызли вместе с ними жареные зерна. Ещё солдаты угощали нас сахаром, а офицеры – шоколадом. Мы принимали эти дары спокойно – всё это перепадало нам и от немцев. Но вот чтобы брать нас на руки, вытирать носы, смазывать на руках и ногах ссадины – немцы этого никогда не делали. Немцы были – чужие, а русские –свои.
Ночью, наевшись перед сном до отвала, напившись чаю с сахаром и конфетами, я проснулась по нужде. И услышала какие-то странные звуки будто блеет новорожденный ягненок. Я обмерла: это бабушка плакала. Никогда в жизни не думала я, что моя бабушка может плакать.
– Ба! – завопила я, вскочив на четвереньки.
Она сразу же перестала плакать, повернулась ко мне и сказала строго:
– Ну чего, чего вскочила? Спи!
Я ткнулась ей в мокрое соленое ухо:
– Ты плачешь, ба?
– Да ну… Это я так, нервы…Я уж думала никогда наши не придут. Поседела вся в неволе… Думала, так и умру на чужбине. Пришли! Выручили… Слыхала, что офицер говорил? Через перевал не прошли. Повернули в обход. Две недели по снегу пушку тащили. Руки-ноги поморозили. А сколько их на перевале осталось! Молодые… Жалко-то как! Небось, матери ждут…
Появился у нас в доме новый человек, Иван Григорьевич – командировочный, как говорила бабушка. Он привёз письма. Папа был на фронте, мама ждала нас в Москве. И вот настал день отъезда. Провожали нас всем аулом. Я плакала – было жалко расставаться с Учкуланом. Бабушка сердилась:
– Четыре года тебе, а ревешь, как маленькая.
На другой день через Пятигорск добрались мы до Минеральных вод. Поселились там на квартире, в белой мазанке рядом с аэродромом. Стояли яркие летние дни, когда цветёт всякая травка. Каждый день собирали букеты, охапками носили домой. Однажды зашли далеко и оказались на краю унылого голого поля. «Кладбище» – вздохнула бабушка. Ровные одинаковые холмики тянулись сколько хватало глаз – только с нашего края оставалось свободное место. Тут стояла грузовая машина с откинутым бортом и четверо солдат снимали с грузовика что-то длинное, спелёнатое в белое. Сняли, положили и ещё сняли, и ещё. Понесли белое туда, где чернела свежевырытая земля.
– Из госпиталя, – сказала бабушка. – В саванах хоронят – гробов не напасёшься.
Солдаты в шесть лопат кидали землю. Сначала одну засыпали яму, потом другую начали засыпать…
– Пойдём, на могилки цветы положим, – позвала бабушка. Мы пошли по кладбищу. Могилы были все одинаковые, серые, отмеченные белым колышком. Только у одной стоял красный крашеный столбик со звездой.
– Командир похоронен, – сказала бабушка. Я ещё не знала ни страха смерти, ни сострадания к умершим, понимала только, что бабушке было жалко мёртвых, а мне было жалко бабушку. Её чувства, её переживания неисповедимыми путями передавались мне. Помню, в Пятигорске, стоим мы на краю громадной ямы и смотрим вниз – туда, где блестит на дне лужа, наверное, от вчерашнего дождя. Ничего интересного в этой яме нет, разве что – неподалеку опрокинутый маленький детский ботинок: у меня такие были.
– Ох, фашисты! Ох, изверги, людоеды проклятые, – говорит бабушка, и я чувствую вдруг, как маленькие волоски у меня на руках и ногах становятся дыбом. Кроме этого детского ботинка, теперь я отчетливо вижу, что по склонам ямы валяются какие-то почерневшие полузасыпанные тряпки. Одна, зеленая, особенно бросается в глаза своей формой. И вдруг я понимаю: да это же рукав – длинный рукав кофточки или платья.
– Кровопийцы проклятые,– говорит бабушка и берет меня за руку, чтобы увести. Хочу оглянуться, и не смею. Никто мне ничего не объяснял, а все стало понятно. Бабушкино волнение, как тогда, на кладбище, сообщилось мне и подсказало: это не просто яма, это огромная могила. Тут хоронили без гробов и даже простыней не накрывали. И, может быть, вовсе не хоронили, а загоняли живьем слышала про это в каком-то разговоре – загоняли живьем и сверху расстреливали из пулемета. Женщин и детей – таких, как мы с бабушкой.
– Бабушка, – спрашиваю я, а вот у нас в Учкулане были добрые немцы?
– Какие такие добрые?
– Они нам сахар давали.
– Ты про это молчи. Стыдно кому сказать. Ты ребёнок, а мне стыдно.
– Там никого не убивали, и не было таких могил.
– И не спрашивай, – помолчав, отозвалась бабушка.– Дело тёмное. Одно тебе скажу: на войне хороших немцев нет. Есть фашисты. Бить их надо, проклятых. Что они с людьми-то делали! Мы то и не знали ничего… Кому сказать – не поверят… Твоя правда, тихие у нас были немцы. Но это не спроста. Помяни моё слово. Это политика! Знала она такое слово.
Ждали самолета. Ждали целый месяц. Я подросла, и до моего сознания начало доходить, то что бабушка мне твердила ещё в Учкулане: Иван Григорьевич – наш благодетель: он привез пропуск, который мама выпросила у самого Калинина. Не надо огорчать благодетеля капризами и плохим поведением. Придет день – и мы улетим в Москву на военном самолете. Бояться нечего – это совсем не страшно, а наоборот, очень интересно. За окошком будут облака – белые и пушистые, а внизу – маленькие домики. Деревья покажутся величиной с кусты, реки – с ручейки, а людей и коров вообще не будет видно. Двенадцать часов – и мы в Москве. А поезда туда ещё не ходят. И очень хорошо – ни тебе вагонных сквозняков, ни забот о пропитании.
Бабушка явно храбрилась – она боялась лететь. Что касается меня, то было ничуть не страшно: самолетом так самолетом. Я ещё пребывала в той призрачной поре, когда виденное во сне путаешь с бывшим наяву, а чужой рассказ с собственным проживанием. Слушая бабушку, мне казалось, что мы уже много раз летали на самолете и домики величиной со спичечный коробок белели внизу.
В назначенный день она разбудила меня на рассвете, натянула на меня заячью шубу (шутка сказать, под облаками полетим). Самолет был зеленый; он сидел на траве, как огромный кузнечик или какое-то другое невиданное насекомое. Угревшись в кресле, я проспала все двенадцать часов полета. Просыпалась, жевала кислую барбарисовую пастилу и снова спала. Слышала, как охает, ахает, глядя в окно, бабушка – сильнее всего её поразила сверкавшая на солнце излучина какой-то большой реки, и меня она тормошила, заставляла глядеть в окно, показывая в просветы облаков маленькие домики. А меня куда больше интересовал распахнутый люк, в котором стоял солдат за пулеметом. Этот солдат-стрелок не отходил от люка. Он охранял нас от фашистов – это хорошо понимала. Но ещё знала со всей непреложностью детского понимания, что с нами ничего не может случиться; думаю, мне передалось настроение бабушки. Она потом частенько рассказывала, что страхи её улетучились, как только поднялся ввысь самолет. И все сомнения, печали, тревоги минувших лет уступили место восторгу необычайному: до чего же всемогущ человек и как прекрасно дело рук его! Летим, летим по воздуху! Свой авиационный билет с голубым самолетиком она хранила потом до самой смерти.
Так мы вернулись в Москву. Две тысячи километров пролетели вдоль линии фронта за 12 часов без единого происшествия. «Как по маслу!»,- сказал сошедший вместе с нами стрелок, всю дорогу стоявший в открытом люке у пулемета. Много лет спустя я увидела этот самолет в старой военной хронике «Воздушный извозчик» ПО-2. И тогда же разыскала в библиотеке «Правды» подшивку с номером от 4 августа 1943 года. Это был «День тишины» на фронтах Великой Отечественной войны. Тишины перед великой битвой. Судьбоносный день! 5 августа ранним утром началась битва на Курской дуге.
Как же далеко еще оставалось до Победы.
Крым, Украина, Белоруссия были под немцами. Но никто от мала до велика не сомневался: победа будет наша!
Разорванное детское сознание -точно смена кадров в кино, где только определенная система условности позволяет не потерять путеводной нити. Своя система условности у ребенка. Ребенок выходит в одну дверь, а через несколько часов (дней, месяцев) выходит в другую, опустив в сознании своем всё, что произошло с ним за это время и не имело никакого отношения к тому, что там – за дверью.
Так и я, прямо с трапа самолета попала на длинную лестницу и карабкалась по ней, к великому бабушкиному огорчению, на четвереньках, ведь так привыкла я одолевать горные тропы. Лестница привела в длинный, темноватый коридор, упиравшийся в распахнутое окно; свет из него бил в спину тем, кто вышел нам на встречу. Я никого не могла разглядеть, зато меня разглядывали все. Разглядывали и тормошили. Будь я постарше,меня, наверное, напугали бы чужие бесцеремонные руки, чужие голоса, чужие звуки, которыми снизу доверху был наполнен дом: где-то что-то скрипело, стучало, скрежетало, ухало. Ныли водопроводные краны, скрипели полы,хлопали двери, стучали ножи, гремели кастрюли, пыхтели примусы,верещали репродукторы. А запахи! Несть им числа и названия. Как поняла я потом, пахло кухней, сортиром, нафталином, мастикой, геранью, клопами и кошками. От одних запахов можно было разреветься. Но я была ещё слишком мала, чтобы отнести это все к себе и своему будущему, и слишком независима (учкуланское воспитание), чтобы почувствовать, в этом некую для себя угрозу. И потом, я была с бабушкой!
Бабушка переходила из объятий в объятия, из комнаты в комнату. Комнат было много. В одной из них я выпила воды, в другой съела – пряник, в третьей – посидела на кресле-качалке, а в четвертой – на синем эмалированном горшке. В пятой – мне дали подушку, куклу и уложили на диван. А бабушка всё целовалась, обнималась и говорила,говорила. Уходили и приходили разные женщины.
– Какая же из них моя мама? – думала я, выглядывая из-за подушки. –Вон та, большая, толстая, которая дала мне пряник, или вон та, рыжая, которая вьюном ходит вокруг бабушки. А в общем, всё равно, какая разница.
Я выросла Карачае, где матери ласкают детей украдкой. Ни разу не видела, чтобы кого-нибудь из моих братьев, или сестер,или друзей мать поцеловала. Бабушка ласкает – мать никогда. Так принято. И откуда я могла знать, что мать та, которая бросится ко мне и поцелует.

Она прибежала с работы. В этот день она вела совещание, под конец ей подбросили записку: «Валентина Павловна! Вашу дочку привезли». Она еле дождалась заключительного слова.
…Она вбежала в комнату, лёгкая, как девчонка, в голубом платье с красными вишенками. Волосы у неё надо лбом светились на солнце. Она бросилась ко мне, засмеялась, схватила, стиснула, зацеловала, заплакала. Но прежде чем она бросилась, я уже поняла, что она лучше всех в этом доме, лучше всех в мире, и повторяла, счастью своему неверя: «Это моя мама? Это моя мама? как она увидела меня?»
«…B платье до самого пола, с красными бусами из немецких телеграфных проводов…» – написала она потом про меня в своем дневнике.
В общем, в тот день, она прибежала с работы – её срочно вызвали, открыла нашу комнату, поставила на электрическую плитку чайник, разорвала связку баранок. Вот так мы вернулись домой…
Вот она сидит против меня – все те же светящиеся волосы, во всякую погоду напоминающие о солнце, прекрасный белый лоб, выпуклые голубые глаза, правильный русский нос – самый красивый на свете. Моя мама. Но это уже другая повесть.
Мама работала после окончания института инспектором в Министерстве просвещения под руководством Н.К. Крупской. С началом войны, когда все мужчины ушли на фронт, её повысили в должности и назначили начальником управления педагогических училищ. В 1949 году она поступила в Академию общественных наук на философский факультет, где училась вместе со Светланой Аллилуевой, а в 1952 году защитила диссертацию по теме: «Философские аспекты учения Павлова высшей нервной деятельности». Тогда мама еще не знала, что приходится родственницей академика Павлова. Существовала такая семейная легенда, но мама всегда считала, что это сказки. Но я потом провела своё журналистское расследование, съездила в Рязань и нашла документы. Так что всё подтвердилось. Прадедушка соей мамы, Александр Иванович Успенский, был двоюродным братом Ивана Петровича Павлова…
В канун 7 ноября 1943 года, когда Москва салютовала в честь освобождения Киева, мы получили уведомление, что папа пропал без вести. Московское ополчение было очень плохо вооружено и, можно сказать, почти не обмундировано. 8-я дивизия Краснопресненская была сформирована исключительно из интеллигенции. МГУ находился в Краснопресненском районе, поэтому отец попал именно вот в эту дивизию. И там было очень много писателей, художников, артистов, которые совершенно не думали, что они попадут в такие условия, будут ночевать в стогах, и, главное, что в них будут стрелять прямо в упор. Их разгромили фашисты. Отец был в окружении очень долго. Он был в «котле» под Вязьмой и выжил только потому, что родился аульским мальчиком, который привык ходить в одной рубашке и босиком по камням. Оставшиеся в живых шли от деревни к деревне. Наши бедные женщины подкармливали солдат, отдавали одежду своих сыновей, мужей, которые тоже были на фронте – последнее отдавали. Они говорили: «Уходите! Уходите, здесь немцы рядом». И вот так они выходили из окружения очень долго, пока соединились с действующей армией.
Только в марте 1944-го года мы получили от папы письмо с 3-го Украинского Фронта. А вернулся домой только к 7 ноября 1945 года. Война продолжалась.
Много ещё пришлось пережить нам и нашим родным за год, который остался до Победы.
Но главное, что ценой огромных потерь наши народы выстояли в этой страшной бесчеловечной войне.
Я горжусь тем, что 9 мая 1945 года своими глазами видела Салют победы.
Бабушка разбудила меня поздно вечером, поставила на подоконник. Было светло как днём. Тысячи ракет превратили ночь в день. А у меня глаза закрывались. Но бабушка меня тормошила:
– Смотри! Смотри! Будешь потом своим внукам рассказывать!
Лариса Ягункова

